Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит:
Забыт и свет и шумный бал,
А
глаз меж тем с нее не сводит
Какой-то важный генерал.
Друг другу тетушки мигнули,
И локтем Таню враз толкнули,
И каждая шепнула ей:
«Взгляни налево поскорей». —
«Налево? где? что там такое?» —
«Ну, что бы ни было, гляди…
В той кучке, видишь? впереди,
Там, где еще
в мундирах двое…
Вот отошел… вот боком стал… —
«Кто? толстый этот генерал...
Одессу звучными стихами
Наш
друг Туманский описал,
Но он пристрастными
глазамиВ то время на нее взирал.
Приехав, он прямым поэтом
Пошел бродить с своим лорнетом
Один над морем — и потом
Очаровательным пером
Сады одесские прославил.
Всё хорошо, но дело
в том,
Что степь нагая там кругом;
Кой-где недавный труд заставил
Младые ветви
в знойный день
Давать насильственную тень.
Чуть отрок, Ольгою плененный,
Сердечных мук еще не знав,
Он был свидетель умиленный
Ее младенческих забав;
В тени хранительной дубравы
Он разделял ее забавы,
И детям прочили венцы
Друзья-соседи, их отцы.
В глуши, под сению смиренной,
Невинной прелести полна,
В глазах родителей, она
Цвела как ландыш потаенный,
Не знаемый
в траве глухой
Ни мотыльками, ни пчелой.
И что ж?
Глаза его читали,
Но мысли были далеко;
Мечты, желания, печали
Теснились
в душу глубоко.
Он меж печатными строками
Читал духовными
глазамиДругие строки.
В них-то он
Был совершенно углублен.
То были тайные преданья
Сердечной, темной старины,
Ни с чем не связанные сны,
Угрозы, толки, предсказанья,
Иль длинной сказки вздор живой,
Иль письма девы молодой.
Когда половой все еще разбирал по складам записку, сам Павел Иванович Чичиков отправился посмотреть город, которым был, как казалось, удовлетворен, ибо нашел, что город никак не уступал
другим губернским городам: сильно била
в глаза желтая краска на каменных домах и скромно темнела серая на деревянных.
Зажмуря
глаза и приподняв голову кверху, к пространствам небесным, предоставлял он обонянью впивать запах полей, а слуху — поражаться голосами воздушного певучего населенья, когда оно отовсюду, от небес и от земли, соединяется
в один звукосогласный хор, не переча
друг другу.
Странное дело! оттого ли, что честолюбие уже так сильно было
в них возбуждено; оттого ли, что
в самых
глазах необыкновенного наставника было что-то говорящее юноше: вперед! — это слово, производящее такие чудеса над русским человеком, — то ли,
другое ли, но юноша с самого начала искал только трудностей, алча действовать только там, где трудно, где нужно было показать бóльшую силу души.
Сам же он во всю жизнь свою не ходил по
другой улице, кроме той, которая вела к месту его службы, где не было никаких публичных красивых зданий; не замечал никого из встречных, был ли он генерал или князь;
в глаза не знал прихотей, какие дразнят
в столицах людей, падких на невоздержанье, и даже отроду не был
в театре.
Нужно разве, чтобы они вечно были перед
глазами Чичикова и чтоб он держал их
в ежовых рукавицах, гонял бы их за всякий вздор, да и не то чтобы полагаясь на
другого, а чтобы сам таки лично, где следует, дал бы и зуботычину и подзатыльника».
Известно, что есть много на свете таких лиц, над отделкою которых натура недолго мудрила, не употребляла никаких мелких инструментов, как-то: напильников, буравчиков и прочего, но просто рубила со своего плеча: хватила топором раз — вышел нос, хватила
в другой — вышли губы, большим сверлом ковырнула
глаза и, не обскобливши, пустила на свет, сказавши: «Живет!» Такой же самый крепкий и на диво стаченный образ был у Собакевича: держал он его более вниз, чем вверх, шеей не ворочал вовсе и
в силу такого неповорота редко глядел на того, с которым говорил, но всегда или на угол печки, или на дверь.
Оба приятеля, рассуждавшие о приятностях дружеской жизни, остались недвижимы, вперя
друг в друга глаза, как те портреты, которые вешались
в старину один против
другого по обеим сторонам зеркала.
— По сту! — вскричал Чичиков, разинув рот и поглядевши ему
в самые
глаза, не зная, сам ли он ослышался, или язык Собакевича по своей тяжелой натуре, не так поворотившись, брякнул вместо одного
другое слово.
Манилов был совершенно растроган. Оба приятеля долго жали
друг другу руку и долго смотрели молча один
другому в глаза,
в которых видны были навернувшиеся слезы. Манилов никак не хотел выпустить руки нашего героя и продолжал жать ее так горячо, что тот уже не знал, как ее выручить. Наконец, выдернувши ее потихоньку, он сказал, что не худо бы купчую совершить поскорее и хорошо бы, если бы он сам понаведался
в город. Потом взял шляпу и стал откланиваться.
— Ну, поискать
в других местах, поездить. — Тут богатая мысль сверкнула
в голове Чичикова,
глаза его стали побольше. — Да вот прекрасное средство! — сказал он, глядя
в глаза Платонову.
Солнце сквозь окно блистало ему прямо
в глаза, и мухи, которые вчера спали спокойно на стенах и на потолке, все обратились к нему: одна села ему на губу,
другая на ухо, третья норовила как бы усесться на самый
глаз, ту же, которая имела неосторожность подсесть близко к носовой ноздре, он потянул впросонках
в самый нос, что заставило его крепко чихнуть, — обстоятельство, бывшее причиною его пробуждения.
Нельзя утаить, что почти такого рода размышления занимали Чичикова
в то время, когда он рассматривал общество, и следствием этого было то, что он наконец присоединился к толстым, где встретил почти всё знакомые лица: прокурора с весьма черными густыми бровями и несколько подмигивавшим левым
глазом так, как будто бы говорил: «Пойдем, брат,
в другую комнату, там я тебе что-то скажу», — человека, впрочем, серьезного и молчаливого; почтмейстера, низенького человека, но остряка и философа; председателя палаты, весьма рассудительного и любезного человека, — которые все приветствовали его, как старинного знакомого, на что Чичиков раскланивался несколько набок, впрочем, не без приятности.
— Обедали? — закричал барин, подходя с пойманною рыбою на берег, держа одну руку над
глазами козырьком
в защиту от солнца,
другую же пониже — на манер Венеры Медицейской, выходящей из бани.
Губернаторша, сказав два-три слова, наконец отошла с дочерью
в другой конец залы к
другим гостям, а Чичиков все еще стоял неподвижно на одном и том же месте, как человек, который весело вышел на улицу, с тем чтобы прогуляться, с
глазами, расположенными глядеть на все, и вдруг неподвижно остановился, вспомнив, что он позабыл что-то и уж тогда глупее ничего не может быть такого человека: вмиг беззаботное выражение слетает с лица его; он силится припомнить, что позабыл он, — не платок ли? но платок
в кармане; не деньги ли? но деньги тоже
в кармане, все, кажется, при нем, а между тем какой-то неведомый дух шепчет ему
в уши, что он позабыл что-то.
Коцебу,
в которой Ролла играл г. Поплёвин, Кору — девица Зяблова, прочие лица были и того менее замечательны; однако же он прочел их всех, добрался даже до цены партера и узнал, что афиша была напечатана
в типографии губернского правления, потом переворотил на
другую сторону: узнать, нет ли там чего-нибудь, но, не нашедши ничего, протер
глаза, свернул опрятно и положил
в свой ларчик, куда имел обыкновение складывать все, что ни попадалось.
— Спутать, спутать, — и ничего больше, — отвечал философ, — ввести
в это дело посторонние,
другие обстоятельства, которые запутали <бы> сюда и
других, сделать сложным — и ничего больше. И там пусть приезжий петербургский чиновник разбирает. Пусть разбирает, пусть его разбирает! — повторил он, смотря с необыкновенным удовольствием
в глаза Чичикову, как смотрит учитель ученику, когда объясняет ему заманчивое место из русской грамматики.
Пьян ты, что ли?» Селифан почувствовал свою оплошность, но так как русский человек не любит сознаться перед
другим, что он виноват, то тут же вымолвил он, приосанясь: «А ты что так расскакался? глаза-то свои
в кабаке заложил, что ли?» Вслед за сим он принялся отсаживать назад бричку, чтобы высвободиться таким образом из чужой упряжи, но не тут-то было, все перепуталось.
Старик тыкнул пальцем
в другой угол комнаты. Чичиков и Манилов отправились к Ивану Антоновичу. Иван Антонович уже запустил один
глаз назад и оглянул их искоса, но
в ту же минуту погрузился еще внимательнее
в писание.
Пошли толки о том, отчего пистолет
в первый раз не выстрелил; иные утверждали, что, вероятно, полка была засорена,
другие говорили шепотом, что прежде порох был сырой и что после Вулич присыпал свежего; но я утверждал, что последнее предположение несправедливо, потому что я во все время не спускал
глаз с пистолета.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и
другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая
в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше
другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на
другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный
глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
Я взошел
в хату: две лавки и стол, да огромный сундук возле печи составляли всю ее мебель. На стене ни одного образа — дурной знак!
В разбитое стекло врывался морской ветер. Я вытащил из чемодана восковой огарок и, засветив его, стал раскладывать вещи, поставив
в угол шашку и ружье, пистолеты положил на стол, разостлал бурку на лавке, казак свою на
другой; через десять минут он захрапел, но я не мог заснуть: передо мной во мраке все вертелся мальчик с белыми
глазами.
Все нашли, что мы говорим вздор, а, право, из них никто ничего умнее этого не сказал. С этой минуты мы отличили
в толпе
друг друга. Мы часто сходились вместе и толковали вдвоем об отвлеченных предметах очень серьезно, пока не замечали оба, что мы взаимно
друг друга морочим. Тогда, посмотрев значительно
друг другу в глаза, как делали римские авгуры, [Авгуры — жрецы-гадатели
в Древнем Риме.] по словам Цицерона, мы начинали хохотать и, нахохотавшись, расходились, довольные своим вечером.
— Вам направо, Софья Семеновна? Кстати: как вы меня отыскали? — спросил он, как будто желая сказать ей что-то совсем
другое. Ему все хотелось смотреть
в ее тихие, ясные
глаза, и как-то это все не так удавалось…
Только что Раскольников отворил дверь на улицу, как вдруг, на самом крыльце, столкнулся с входившим Разумихиным. Оба, даже за шаг еще, не видали
друг друга, так что почти головами столкнулись. Несколько времени обмеривали они один
другого взглядом. Разумихин был
в величайшем изумлении, но вдруг гнев, настоящий гнев, грозно засверкал
в его
глазах.
Сам сел на
другом конце стола, по крайней мере, от нее на сажень, но, вероятно,
в глазах его уже блистал тот же самый пламень, который так испугал когда-то Дунечку.
Заглянув случайно, одним
глазом,
в лавочку, он увидел, что там, на стенных часах, уже десять минут восьмого. Надо было и торопиться, и
в то же время сделать крюк: подойти к дому
в обход, с
другой стороны…
— Славная вещь, славная вещь… — повторял Порфирий Петрович, как будто задумавшись вдруг о чем-то совсем
другом, — да! славная вещь! — чуть не вскрикнул он под конец, вдруг вскинув
глаза на Раскольникова и останавливаясь
в двух шагах от него. Это многократное глупенькое повторение, что казенная квартира славная вещь, слишком, по пошлости своей, противоречило с серьезным, мыслящим и загадочным взглядом, который он устремил теперь на своего гостя.
Соня упала на ее труп, обхватила ее руками и так и замерла, прильнув головой к иссохшей груди покойницы. Полечка припала к ногам матери и целовала их, плача навзрыд. Коля и Леня, еще не поняв, что случилось, но предчувствуя что-то очень страшное, схватили один
другого обеими руками за плечики и, уставившись один
в другого глазами, вдруг вместе, разом, раскрыли рты и начали кричать. Оба еще были
в костюмах: один
в чалме,
другая в ермолке с страусовым пером.
Аркадий Иванович встал, засмеялся, поцеловал невесту, потрепал ее по щечке, подтвердил, что скоро приедет, и, заметив
в ее
глазах хотя и детское любопытство, но вместе с тем и какой-то очень серьезный, немой вопрос, подумал, поцеловал ее
в другой раз и тут же искренно подосадовал
в душе, что подарок пойдет немедленно на сохранение под замок благоразумнейшей из матерей.
Раскольников бросился вслед за мещанином и тотчас же увидел его идущего по
другой стороне улицы, прежним ровным и неспешным шагом, уткнув
глаза в землю и как бы что-то обдумывая. Он скоро догнал его, но некоторое время шел сзади; наконец поравнялся с ним и заглянул ему сбоку
в лицо. Тот тотчас же заметил его, быстро оглядел, но опять опустил
глаза, и так шли они с минуту, один подле
другого и не говоря ни слова.
Они хотели было говорить, но не могли. Слезы стояли
в их
глазах. Они оба были бледны и худы; но
в этих больных и бледных лицах уже сияла заря обновленного будущего, полного воскресения
в новую жизнь. Их воскресила любовь, сердце одного заключало бесконечные источники жизни для сердца
другого.
Ну поцелуйте же, не ждали? говорите!
Что ж, ради? Нет?
В лицо мне посмотрите.
Удивлены? и только? вот прием!
Как будто не прошло недели;
Как будто бы вчера вдвоем
Мы мочи нет
друг другу надоели;
Ни на́волос любви! куда как хороши!
И между тем, не вспомнюсь, без души,
Я сорок пять часов,
глаз мигом не прищуря,
Верст больше седьмисот пронесся, — ветер, буря;
И растерялся весь, и падал сколько раз —
И вот за подвиги награда!
На этот раз ветер дунул с
другой стороны, и все слова были услышаны козаками. Но за такой совет достался ему тут же удар обухом по голове, который переворотил все
в глазах его.
Сговорившись с тем и
другим, задал он всем попойку, и хмельные козаки,
в числе нескольких человек, повалили прямо на площадь, где стояли привязанные к столбу литавры,
в которые обыкновенно били сбор на раду. Не нашедши палок, хранившихся всегда у довбиша, они схватили по полену
в руки и начали колотить
в них. На бой прежде всего прибежал довбиш, высокий человек с одним только
глазом, несмотря, однако ж, на то, страшно заспанным.
Жизнь
в его
глазах разделялась на две половины: одна состояла из труда и скуки — это у него были синонимы;
другая — из покоя и мирного веселья. От этого главное поприще — служба на первых порах озадачила его самым неприятным образом.
Она одевала излияние сердца
в те краски, какими горело ее воображение
в настоящий момент, и веровала, что они верны природе, и спешила
в невинном и бессознательном кокетстве явиться
в прекрасном уборе перед
глазами своего
друга.
Живи он с одним Захаром, он мог бы телеграфировать рукой до утра и, наконец, умереть, о чем узнали бы на
другой день, но
глаз хозяйки светил над ним, как око провидения: ей не нужно было ума, а только догадка сердца, что Илья Ильич что-то не
в себе.
А если до сих пор эти законы исследованы мало, так это потому, что человеку, пораженному любовью, не до того, чтоб ученым оком следить, как вкрадывается
в душу впечатление, как оковывает будто сном чувства, как сначала ослепнут
глаза, с какого момента пульс, а за ним сердце начинает биться сильнее, как является со вчерашнего дня вдруг преданность до могилы, стремление жертвовать собою, как мало-помалу исчезает свое я и переходит
в него или
в нее, как ум необыкновенно тупеет или необыкновенно изощряется, как воля отдается
в волю
другого, как клонится голова, дрожат колени, являются слезы, горячка…
Мечте, загадочному, таинственному не было места
в его душе. То, что не подвергалось анализу опыта, практической истины, было
в глазах его оптический обман, то или
другое отражение лучей и красок на сетке органа зрения или же, наконец, факт, до которого еще не дошла очередь опыта.
Теперь Штольц изменился
в лице и ворочал изумленными, почти бессмысленными
глазами вокруг себя. Перед ним вдруг «отверзлась бездна», воздвиглась «каменная стена», и Обломова как будто не стало, как будто он пропал из
глаз его, провалился, и он только почувствовал ту жгучую тоску, которую испытывает человек, когда спешит с волнением после разлуки увидеть
друга и узнает, что его давно уже нет, что он умер.
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев, большею частию с черными
глазами,
в которых светятся «мучительные дни и неправедные ночи», дев с не ведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею
друга руками, долго смотрят
в глаза, потом на небо, говорят, что жизнь их обречена проклятию, и иногда падают
в обморок.
По указанию календаря наступит
в марте весна, побегут грязные ручьи с холмов, оттает земля и задымится теплым паром; скинет крестьянин полушубок, выйдет
в одной рубашке на воздух и, прикрыв
глаза рукой, долго любуется солнцем, с удовольствием пожимая плечами; потом он потянет опрокинутую вверх дном телегу то за одну, то за
другую оглоблю или осмотрит и ударит ногой праздно лежащую под навесом соху, готовясь к обычным трудам.
Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него
в глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться
в делах, писать тетради
в два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем не останавливались: не успеют спустить с рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются за
другое, как будто
в нем вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье — и конца этому никогда нет!
— Кто ж вам позволит? Уж не спать ли вы собираетесь? — спрашивала она, строго поглядев ему попеременно
в один
глаз, потом
в другой.
«Увяз, любезный
друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его
глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального
в мире. А выйдет
в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится
в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти
в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
— Как же ты проповедовал, что «доверенность есть основа взаимного счастья», что «не должно быть ни одного изгиба
в сердце, где бы не читал
глаз друга». Чьи это слова?